Василий Бутенин потерял ноги задолго до приговора — из-за болезни сосудов обе ампутировали по бедра. Василий пытался освободиться, получив президентское помилование по состоянию здоровья. Тщетно.
Бутенин оказался в колонии по статье о распространении наркотиков. Но сам признаёт вину лишь в том, что принимал запрещенные препараты для подавления страшных болей. Областная комиссия по помилованиям единогласно сочла его не опасным для общества. Впервые мы написали о Василии Бутенине, узнав о попытках его матери передать в колонию коляску для безногого сына. И только после огласки администрация ИК разрешила заключенному поменять разваливавшуюся коляску на новую.
За решеткой Бутенин стал свидетелем визита Евгения Пригожина — тогда еще непубличного бизнесмена из Петербурга — и первой массовой вербовки заключенных на передовую. Он помнит, как сокамерники с ошалевшим видом писали заявления в штурмовики, чтобы оказаться на свободе. И знает тех, чья участь после возвращения с фронта оказалась не завиднее, чем его собственная.
В интервью специальному корреспонденту Городских порталов Ирине Бабичевой он рассказал о жизни инвалидов в заключении, своем отношении к смертной казни и к тем, кто в отличие от него все-таки получил помилование — через ЧВК «Вагнер».
«Они не понимали мою радость»
— Вас выпустили за полтора года до срока, положенного приговором. Полтора года условно-досрочно — это много или мало?
— Это много. Схема такая: делишь срок на четыре части, из них три ты должен отсидеть. Последнюю четверть можно попробовать по УДО. Я подал сразу, как только подошел срок.
— Почему суд одобрил вам освобождение, как вы думаете?
— [Огласка сыграла свою роль], и еще мне подсказали, что адвокат нужен. И не абы какой, а который специализируется на условно-досрочном освобождении. Наняли именно такого. Он действительно по красоте подал документы, всё правильно сделал — и получилось.
— Как прошел суд?
— Было одно заседание. Пятиминутное.
— Как вы к нему готовились?
— Я ехал на суд с парнишкой из моего отряда. Мы в один день подали документы, заполняли тесты психологов. Психолог меня за весь мой срок в глаза не видел. И я его. В заключении мне написали: «депрессивный неразговорчивый алкоголик, характеризуется среднеположительно». А пацаненку написала: «Может совершить рецидив». Позвонил маме, спрашиваю: «Это сильно повлияет?» Адвокат говорит: «Вроде нет». А другие зэки начинают: «Они смотрят этот тест». Но, слава богу, в суде просто прочитали: «Характеризуется среднеположительно». А потом этот парнишка зашел, у него поставили акцент на то, что может совершить рецидив, и отказали. Хотя он работает [в колонии], всё идеально.
— Что чувствовали, когда узнали, что вас освобождают?
— Я охренел. Слышу эти слова: «Суд удовлетворяет ходатайство Бутенина Василия Александровича» — и улетаю. А ВКС-комнатка — это [маленькое помещение], слышно так плохо. Суд вернулся из совещательной комнаты. Тра-та-та-та — зачитала по-быстрому, я ничего не понимаю, пытаюсь прислушаться. Неразборчиво всё, но вот эту фразу «удовлетворить» я услышал четко. Как будто в эти секунды ВКС заработала. [Моей] радости не было предела. Я вылетел с ВКС и по коридору как начал ездить: туда-сюда, туда-сюда. На меня все смотрят. А там нельзя ездить, это штаб, где сидит начальник колонии.
А я, как невменяемый, ношусь, ношусь и не могу остановиться.
Бухгалтерши — женщины — ходят, смотрят на меня [искоса]: я без сопровождения ношусь, наверное, побаиваются. Говорю всем: «Здрасьте!» Они смотрели на меня как на придурка. Ну они же не понимали мою радость.
— А в отряде вас как встретили? И как вы сказали им о решении суда?
— Зэки — это такой народ, они чужому счастью всегда завидуют. Счастье любит тишину. Я [сам] никому ничего не говорил. Это менты (имеет в виду сотрудников ГУФСИН. — Прим. ред.) всем рассказали..<...> Отрядник ходит, орет: «Ну что, мясо [дома на шашлыки] уже маринуется?» <...> Все поздравляли. Но видно в глазах у человека зависть. <…> Там всегда есть люди, у которых это ярко выражено. Вот видно: у тебя, допустим, что-то хорошее: передачку ты получил или что-то еще произошло — видно, что аж выворачивает [от счастья], и они тебе всеми силами, всеми способами пытаются сделать какую-нибудь гадость.
— Зачем?
— Чтобы испортить тебе настроение. Чтобы ты не был таким жизнерадостным, таким довольным. Чтобы ты был наравне со всеми: угрюмым, унылым, печальным зэком.
Быт за решеткой для безногого
Василий Бутенин отрицает, что когда-либо распространял наркотики сам. Разговор после задержания с адвокатом по назначению и следователем Василий записал на диктофон: защитник убеждал его дать признательные показания. По словам адвоката, так срок дадут меньше, а колонии не оборудованы для инвалидов. Следователь утверждал, что при содействии Василий пойдет домой, а при отказе «подтянет всех», и Бутенин будет «серьезным Пабло Эскобаром», потому что «бумаг у меня на тебя — стол будет завален, мразь». Под признательными показаниями Бутенин расписался.
— Поначалу, когда вы были под следствием, суд отправил вас на домашний арест. Но вы его нарушили и попали в СИЗО. Зачем вы это сделали? У вас же дома всё подстроено под ваш комфорт.
— Да, я нарушил домашний арест. Но не мог поступить по-другому, потому что мой ребенок хотел гулять. Я не смог ему отказать, и мы поехали в Ботанический сад. Там железная дорога, мы на паровозики смотрели. Едем обратно. Уже доезжаем до поворота на нашу улицу, останавливается машина, [выходят] два мента. Те же самые, которые меня и оформляли. «Гуляешь?» — «Гуляю». А мне нельзя было покидать двор. Тут малой выпрыгивает из машинки, подбегает ко мне: «Кто это?» Езжай, говорю. Думаю, зачем ребенок будет слышать эти разговоры и так далее. [Полицейский]: «Это твой?» — «Да». — «А чего ты гуляешь? Ты же знаешь, что тебе нельзя». — «Я же не буду объяснять это ребенку». — «Ну понятно». Достает телефон, начинает снимать. Он снял меня, номер дома, всё для суда сделал.
— И вы попали в ростовское СИЗО № 1. Член ОНК Москвы Александр Хуруджи говорил мне, что изолятор строили 250 лет назад и он не приспособлен для людей с инвалидностью. Он сравнивал с пытками то, что инвалиды-колясочники могут справляться в быту только с помощью других неравнодушных арестантов.
— В Ростовском централе камера, в которой я сидел, была большая. Я дискомфорта не испытывал. Но умыться, зубы почистить — да, там раковина высоко стояла, мне приходилось подниматься. Это единственный дискомфорт. Искупаться — там вообще без проблем.
Душа не было, мы набирали чашку с водой и ковшиком, обливались, купались. Нас было двенадцать человек.
— А прогулочный дворик вам был доступен?
— [Пандусов не было, спускался с чужой помощью]. Меня пацаны спускали, с кем сидели в одной камере: под руки взяли, спустили, коляску другие пацаны спустили. А вот когда меня перевезли в Новочеркасский централ, там я помучился. Ой как помучился.
— Расскажите об этом подробнее. Чего именно не хватало в СИЗО-3?
— В первую очередь туалета, потому что его там не было. Там была [дыра в полу]. Чтобы мне из деревяшек хозотряд сбил табуретку, сделал прорезь, мне пришлось давать свои сигареты, чай, конфеты. Это валюта такая.
— То, что мама приносила в передачке?
— Да. Просто чтобы я мог ходить в туалет. И в камере туалет стоял незакрытый. Пацаны просто сами шторку сделали из простынки и повесили.
Спрашиваю [у сотрудника ГУФСИН]: «Куда ты меня привез? Что это такое?» — «Ну пацаны тебя придержат, давай — ничего, залазь».
Какие пацаны придержат? А у них, оказывается, вообще нет камеры с нормальным туалетом. Ни одной. Были две какие-то, но он сказал, что не сможет там коляска ездить: полов нет. Дырки какие-то в полах, доски прогнившие. И мы жили в камере вчетвером. Две шконки стояли, телевизор, стол.
— В СИЗО был телевизор в камере?
— Это сами зэки скидываются, покупают. И приставки. Сейчас цифровые разрешают.
— А что вообще вы делали за решеткой целый день? Это же, наверное, самое страшное: чувствовать, что твое время идет и идет бестолково.
— Да. Просто все валялись. А в колонии я начал ходить в церковь. Когда не ходил, лежал просто на кровати, ничего не делал.
— Правильно я понимаю: здоровые заключенные живут отдельно, а люди с инвалидностью — в специальном отряде?
— В специальном, да. Там было мало людей. Инвалидный барак— двухэтажный, на втором тоже инвалиды, но они ходят. Пенсионеры, например.
— Кстати, после нашего текста пандусы появились?
— К общей бане сделали два пандуса — на такой высоте (показывает крутой угол. — Прим. ред.). Это как? Веревкой зацепиться, чтобы не упасть? Как должно выглядеть? Как-то приехала проверка. Говорю: «Не могу даже съездить в санчасть. Вот вы говорите, у вас всё тут приспособлено. Вот мне стало плохо. Что делать? А если нет никого, кто меня отвезет?» И прокурор настоял, сделали пандусы. Но это формальность очередная, я не мог по ним заехать. Невозможно, без посторонней помощи ты этого не сделаешь.
— И в столовую, вы говорили, тоже не могли заехать. И ждали, пока мимо пройдут заключенные, которые согласятся вас туда завезти. Вот буквально ваша цитата: «Закатываюсь в барак, лежу на шконке и жду, пока кто-нибудь придет». Скажите, а длительные свидания у вас были? Какие там были условия?
— Один раз мама приехала. Заходишь — там длинный коридор, не очень широкий. И пошли двери: с этой стороны, с той, везде комнатки. Ты не можешь выйти на улицу. Три дня ты находишься в этом коридоре. Нет маленького прогулочного дворика, где ты можешь посидеть на лавочке, покурить, чтобы не курить там, где ходят люди и бегают дети. Курили возле окон, но, сама понимаешь, дым летает, и дети этим дышат. Мне не понравилось. Я маме сказал, не буду больше писать запрос на свидание. И на короткие, сказал, тоже не приезжай.
— А с короткими что не так?
— Ничего не приспособлено: заезды узкие, коляска не проезжает, надо перепрыгнуть на стул, со стула еще на один стул и сидеть три часа, а стулья деревянные.
Колония не приспособлена для инвалидов, вообще не приспособлена.
— Вы упоминали, что в колонии часто ездили в церковь. Помню, вы говорили мне, и до приговора регулярно ездили в местную. А как вы поднимались в церковь при колонии? И чувствовали ли вы разницу в отношении к вам, какое-то предубеждение или настороженность?
— Отец Андрей (батюшка, приезжающий в колонию. — Прим. ред.) — очень хороший человек. Он сам был в тяжелой ситуации: его сын отбывал срок. Он повидал, знает эту тяжесть, боль человеческую. В колонии ворота открываются — и перед тобой церковь на плацу. Меня катили осужденные. Я посмотрел на ступеньки [храма], подумал: блин, не получится у меня туда ездить. Потом прошло где-то месяца два, я познакомился с пацанами из церкви. Они сказали: «Приезжай, поможем без вопросов». И поехал. Ребята говорят: «Приедет завтра батюшка, хочешь исповедаться?» Тогда после полуночи нельзя пить, курить, кушать, пока батюшка не приедет. На следующий день приехал батюшка, служба прошла.
— А какой-то личный разговор перед исповедью был?
— Перед тем как исповедать меня, он поговорил со мной: как, что, за что. «Делал ты что-то на воле?» Я не врал: «Баловался». Объяснил, что у меня заболевание, и в связи с этим мне приходилось это делать (принимать наркотические препараты. — Прим. ред.), потому что ночи бессонные и так далее. «А здесь как оказался? Ты не совершал этого?» — «Не совершал». Я исповедался, он уехал. [Я чувствовал от него] человеческое тепло.
Попытки освободиться из колонии
— Вы трижды пытались освободиться: по постановлению № 54, потом получить помилование, потом по УДО.
— Да. До помиловки я поехал на «актировку». Это статья, по которой можно освободиться по болезни, по постановлению.
В России можно освободить арестованного или заключенного по медицинским показаниям. Основания для этого прописаны в постановлениях правительства РФ № 3 и 54. Первый документ касается арестованных, второй — осужденных. В постановлении есть перечень заболеваний, с которым заключенного разрешено выпускать на свободу. Врачебная комиссия присвоила болезни Бутенина код, по которой он подлежал освобождению по медицинским показаниям. Но, по словам адвоката, в суде представитель тюремной больницы МОТБ-19 заявил, что нет особых медицинских условий, чтобы применять постановление к Бутенину.
— Какие у вас были ожидания? Вы же понимали, что шансы освободиться велики?
— Я радовался, но суд мне отказал. Потом я себя неважно чувствовал, потому что по нервам ударило очень сильно. И поэтому с последующим [помилованием и прошением на УДО], зная, насколько это больно, тяжело, я не думал об этом. Как будет, так будет. Потому что потом, когда результат не тот, который ты хочешь, это тяжело.
— Расскажите о попытке получить помилование. Вы в курсе, что областная комиссия рекомендовала вас помиловать единогласно?
— Я написал [прошение о помиловании], никаких комиссий я не видел. Слышал, что кто-то приезжал, ко мне их не пустили. Приехал батюшка, отозвал: «Знаешь, что единогласно рекомендовали помиловать?» — «Да» — «Ну, скорее всего, ты пойдешь домой. Мы со своей стороны сделали всё возможное. Я сказал, что знаю тебя лично». Даже поручился [за меня]. Но, к сожалению, итог был неудачный.
— Вы не злились, что президент отказал вам в помиловании, а стольких людей из колонии выпустили за участие в СВО?
— Нет. Даже если бы у меня была возможность, я бы не поехал туда. У меня свое понимание этого всего. Пускай мне тяжело, но я жив-здоров, я приду домой. А там не факт. Из этой всей ситуации... Царство небесное. Мне жалко детей.
— Каких именно?
— Вообще всех. Не важно, какой национальности. Что творится у [Израиля и Палестины], бедные люди. Что здесь — украинец, не украинец… я детей очень люблю, мне это тяжело переносить. Смотрел новости: показали кадры, до сих пор у меня в глазах. Папа сидит на коленях, держит одеяльце белое, всё в крови, и там лежит мертвый ребенок, два-три годика этому ребенку. Я после этого категорически не смотрел новости. Потому что мне это больно видеть, мне очень больно.
Я никогда ни к кому плохо не относился. Врагов я не вижу. Большая проблема: стреляют, люди гибнут, а потом они сядут, поговорят.
— Вы помните визит Евгения Пригожина в колонию? Мне говорили, в батайской ИК-15 он произвел фурор.
— Да. По лагерю прошел разговор. Это называется «цынк». Цынк — это ждем кого-то серьезного. Нам цынкуют, что все штучки-дрючки надо убрать.
— Телефоны?
— Да. Всё надо спрятать. Чем дальше, тем лучше. Ни фига себе, а кого ждем? Даже «блатные» телефоны поубирали — что за фигня? Мы просыпаемся, пьем чай, и тут пошло: Пригожин в лагере, на вертолете прилетел. Пригожин? А кто такой Пригожин?
— Вы не слышали о нем?
— Нет. Пацаны все побежали на плац. Он провел собрание, смотрю: все как ломанулись писать эти заявления на [набор в ЧВК]! Говорю: «Куда все бегут?» — «На ***** писать» — «Вы че, гоните?» Начинаю им объяснять свое, как я это вижу.
— Вы их отговаривали?
— Да. Потому что идешь рисковать даже не здоровьем, жизнью. А они всё, не видят никого. У зэков глаза ошалевшие. Один вообще звонит маме: «Я в армию пойду». Ответы матери я не слышал. «А, мам, — говорит, — не переживай. Если убьют, тебе пять миллионов пришлют».
Я думаю: господи, что с тобой? Неужели твой срок так атрофировал твою мозговую активность?
Забегали, пошли толпами записываться на [вступление в ЧВК]. Но когда пришли автобусы и их грузили, многие отказались. Ты мог отказаться в самую последнюю секунду. Если ты шаг в автобус сделаешь — всё, иди дальше. Не сделаешь — у тебя есть возможность отказаться. И перед самым автобусом многие отказались. Тогда записались человек 400. Отказались где-то процентов пятнадцать. Это был первый выезд с Пригожиным.
— А вы потом что-то об их судьбе слышали?
— Да. Кто-то отвоевал, пришел домой цел и невредим. А у кого-то были фотографии — ребята калеками поприходили: без рук, без ног.
— Что тогда вы думали?
— Ничего хорошего. Потому что я объяснил коротко в двух словах, что тебе там нечего делать.
Но когда арестант слышит какую-то радостную новость, у него меняются глаза, они становятся безумные, стеклянные. И это я заметил не у одного человека.
Звонить маме и сказать такое: мам, если убьют, тебе пять миллионов за меня пришлют. [Моя мама], наверное, на автобусе бы колеса проколола, чтобы я никуда не уехал. [Соглашались и те], кому осталось сидеть год-полгода. Я понимаю, это самое последнее, тяжелое время, когда остаются последние месяцы досиживать. Но если ты здоровый психологически, живи так, как ты жил до этого. Пятнадцать дней [после решения суда об УДО] я жил, как жил до этого.
— А из вашего инвалидного отряда кого-то увезли?
— Нет, все остались. Тех [здоровых заключенных], кто сидел по 105-й (за убийство. — Прим. ред.), просто без объяснения брали. Вообще не интересовало, [при каких обстоятельствах убил]. Убийца — ты в списке первых. Разбой — вторых. Насильников они не брали.
— Как вы относитесь к тому, что убийц и сидевших за разбой освободили за участие в ЧВК «Вагнер»?
— [Убийц] он забирал — там есть действительно звери, которые делали такие вещи... И уже вот сейчас многие позаезжали уже обратно в другие лагеря практически за подобное. Я не знаю, как [Пригожин] делал отбор, некоторые не заслуживали вообще [помилования].
Их нельзя выпускать, потому что это не человек, действительно не человек. Нельзя. Ни одного, который убийство сделал.
Если человек — зверь, не раз поднимал пистолет, нож, для него убить человека — то же самое, что разорвать подушку, вообще никакого труда не составит. Просто возьми его дело, почитай, при каких обстоятельствах было совершено его преступление. От этого, я считаю, они должны отталкиваться, [самооборона или непредумышленное убийство — другое дело].
— Было ли в колонии что-то, что вас шокировало?
— Насильники. Есть и те, кто не делал этого, но таких единицы. Перед тем как меня освободили, заехал [осужденный, который регулярно насиловал] свою родную дочку с 8 до 14 лет. Его срок — 18 лет. Ему 52 или 54 года. В общем, он в 70 лет выходит. Он освободится, потому что сейчас их не бьют. Нет той тяжелой жизни, которая у них [насильников и педофилов] была раньше. Они действительно жили в муках. Сейчас этого уже нет. То есть ты знаешь, что твоя дорога — в туалет, просто делай свое дело, чтобы там было всё чисто, полы были чистенькие. Не лезь куда не надо, и тебя никто пальцем не тронет. Вот он отубирает восемнадцать лет, освободится. Понятно, что у него там ничего работать не будет, но где гарантия, что он не сломает психику другому ребенку? Их не берут [в ЧВК]. Вот эти, кстати, статьи должны быть в списке первых. Штурмовиками.
— Не считаете ли вы, что это альтернатива смертной казни?
— Я считаю. А они этого заслуживают.
— Вы же верующий человек. Как вы себе это объясняете? Разве человек может решать, кто достоин жить, а кто умереть? Не надо ли для этого быть богом? Вы же не можете ставить себя на одну ступень с ним.
— Тогда их дорога — пожизненное. Им не место в социуме. Я находился среди них. А почему я настолько критичен? Потому что для меня дети — это больная тема. И когда он стоял передо мной и рассказывал, как делал это… И при этом у него ничего не дернулось — ни бровь, ни скулы, ничего. Он мне рассказывал на спокойствии. «Ну да, — говорит, — я ее изнасиловал. Да, ей восемь лет было». — «Чего?» — «Восемь лет ей было. И до 14 я ее насиловал». — «Пошел вон, пока я не разбил на тебе табуретку».
На воле
— Вы помните, как выезжали из колонии?
— Да, конечно. Меня выкатывал батюшка. Сели в машину, едем домой. Я думал, это как ребенок [буду восклицать]: «Вау! Город!» Нет, такое ощущение, как будто бы я вчера приехал [в колонию], а сегодня просто меня выпустили.
Колония кажется сном.
— Насколько я помню, вы говорили мне, что сторонились тюремных разговоров и держались в стороне.
— Да, я не стремился к тому, что там происходило. Но всё равно: есть вольная жизнь, есть лагерная. Попадаешь туда — приходится ее придерживаться. Но я не искал собеседников, [зацикленных на тюремной жизни]. Всегда пытался найти кого-то, с кем можно поговорить о воле. У меня было два-три друга, с кем мы пили чай вечером и разговаривали. Я старался всячески не прикасаться к этой жизни, боялся, честно скажу, заразиться этим.
— Каким было первое утро дома?
— В первый день я проснулся в полседьмого. Открываю глаза: тишина. Никто не кричит, не ругается. Я не хотел вставать. Мне казалось, встану — и всё прекратится, опять эти лица замелькают передо мной. <…> Я долго лежал, улыбался. Просто лежал и улыбался. Я эмоции стал осознавать только на второй-третий день, этим эмоциям не было предела. Есть парнишка, с которым мы вместе работали. Хороший парень. Подъехал: «Вася, как дела, как здоровье?» Жена его из машины: «Привет, рада тебя видеть». А я понимаю, что не могу разговаривать. Мычу: «Спасибо». Уезжают, и мне становится грустно. Я понимаю, что все-таки я отупел, я не могу разговаривать. На второй день с крестником пошли в парк позаниматься на турниках. Встретили бабушек, они меня узнали, поздравляют с освобождением, а я опять ничего сказать не могу.
— Вы растерялись?
— Может быть. Я [поначалу был] короткословный, не мог постоять, поговорить. То ли потому, что передо мной люди в вольной одежде, а не в робе, то есть в форме. Я никогда не был замкнут. И замкнулся: видел вольных людей — не мог ни с кем разговаривать. Артур (друг Василия из колонии. — Прим. авт.) приехал — с ним я разговорился. Надо было немножко отойти, чтобы людей не пугать. Я очень-очень следил за своей речью. Чтобы не позволять…
— Использовать жаргонные слова?
— Да. Они меня пугают. Я же тебе говорю, я от этого отдалялся, всегда этого остерегался, чтобы не подхватить это, не принести это домой, не оставить в себе. И я замечал дефицит слов.
— Что изменилось за пять лет, пока вас не было на свободе?
— Ростов ужасно изменился, честно. <…> Всё застраивается, мне не нравятся эти огромные застройки. <..> Дороги, особенно в центре, это ужасно. Катались на машине по переулкам. Как выехали на Буденновский (один из главных проспектов в центре города. — Прим. авт.), у меня аж руки затряслись. Такое ощущение, как будто ребенка в первый раз вывели в садик. Ехали до набережной, я не мог успокоиться. Там посидели, кофе попили, я уже подуспокоился. Начал головой вертеть по сторонам, всё рассматривать.
— До ампутации второй ноги и приговора вы работали водителем. Сейчас у вас есть планы трудоустроиться?
— Помогаю с ремонтом в соседнем доме — он тоже наш, это дом дедушки с бабушкой. Куда я пойду работать? Сделать ремонт и это жилье сдавать — вот и вся моя работа пока. <…> Еще в планах поехать в Батайск к батюшке, [который выводил меня из колонии], он приятный человек.
— Когда мы с вами беседовали в колонии, вы говорили, что хотите выйти и поскорее увидеть сына. Встретились с ним уже?
— Нет еще, мне надо документы переделать (кто-то обвел в паспорте Бутенина буквы ручкой, документ пришлось менять. — Прим. авт.). Сын уже пацан взрослый, ему десять.
— Вы скажете ему, где были эти пять лет?
— Я не смогу сразу сказать ему правду. Скажу, но чуть позже.
— А о какой формулировке вы думали? «Я был не близко?» «Не мог приехать — меня не пускали?»
— Что-то в таком духе. Врать я крайне не люблю и недоговаривать не люблю. [Наш последний разговор был] в день суда по домашнему аресту. Малой проснулся: «Пап, ты куда?» — «Щас, сынок, приеду». — «Возьми меня с собой». — «Да там взрослые дядьки, тебе неинтересно будет». Он меня обнимает, целует — и я уехал. Меня привезли в централ (СИЗО-1 Ростова-на-Дону. — Прим. авт.) после суда. Как больно было! И вообще ничего нельзя сделать. Я плакал.
— Как думаете, вы сможете встать на протезы?
— На воле я становился на протезы и ходил, как-то разрабатывал себя. А там я пять лет просидел в кресле. [Мышцы не те], работает только [верхняя] часть тела. А ноги, культи — подустали, заниматься ими было негде. Мне надо сделать массажи, разогреть сухожилия, растянуться и попробовать встать на протезы. Мне бы хотелось еще прогуляться. Пусть с тросточкой, пусть с палочкой. Хочу взять сына за руку и пройтись.